ЮНОСТЬ

Аватар пользователя Алексей

  Нда...Вот так живешь и не знаешь, где тебе кирпич на голову упадет, или мысль какя-нибудь неожиданная, или потребность странная, скажем, марки коллекционировать, или трусцой бегать, или еще хуже, потребность литературного творчества – рисовать кончиком пера ажурные воспоминания, картинки прошлого и настоящего, неисчислимые случайности человеческой жизни из плодовитой и противоречивой корзинки бытия, нанизывая эти корявые бусинки на непослушную нитку сюжета.

Жил себе человек, поживал, не трогал перо, не пачкал бумагу, потому как и на ум не приходило, и куражу не было, а уж ленивый к этому занятию – спасу нет, каких свет белый не видел. А между тем, хворь эта, писчая, подкрадывалась исподтишка; то ли микроб какой или заражение... Просто-напросто зуд творческий на ровном месте. Может быть зуд и творческий, только употреблять и произносить вслух слово “литературный”, я побоюсь, и даже не назову “это” олитературиванием, скорее всего, “это” можно назвать “окололитературиванием” и то с большой натяжкой и исключительно из сострадания к автору и к его тяжкому наследию школьного прошлого по русскому языку и литературе.
Но ближе к телу, как говорил мусье Мопасан устами великого комбинатора.
Вот вам предисловие; переверните страницу – получите рассказ: пожалуй это будет маленькая повесть.

                                                                                             

 

                                                                                           ЮНОСТЬ

                                     Друзьям, выпускникам Находкинской Мореходной Школы посвящаю.

                                                                                                                                                                                               

                                                                                            Прошлое притягивает нас своей
                                                                                            определенностью и законченностью.
                                                                                            Будущее влечет надеждой и неизвестностью.

          Общество, обстоятельства, люди и вихрь действительности еще не успели похитить у нее нежное соцветие чувств, благородную чистоту совести и беззаветную веру в честность, порядочность, справедливость.
Мягкая, пушистая, желторотая юность: глупая и вместе с тем ужасно умная, доверчивая и в то же  время жутко самонадеянная, беззаботная, но всегда целеустремлённая, легко ранимая юность, – вот она и прошла с долгожданным и вместе с тем неожиданным окончанием мореходки. Прошла, как звонкая, торопливая весна, как легкомысленная блондинка в легких одеждах, одарив счастливой улыбкой, обольстив самопознанием, обласкав чарующим ароматом загадки, шелестом тайн, легким бризом надежд и ожиданий: буйно-цветущая, казавшаяся вечной и нескончаемой, она вдруг встрепенулась, осмотрелась, и открыла непреложную  истину: всему есть время и место под этим ласковым солнышком.
Ветер надежд и ожиданий в тугих парусах юности сменился мятежным порывом поиска и увлек их в мир стремительных исканий, мимолетных разочарований и восторженных открытий.
Заботливые наставники, смахнув прощальную слезу, сунули в желтые клювики курсантов, честно заработанные «корочки» морских волков и выплеснули их из купели славной «академии» в объятия флота.
По этому знаменательному случаю, граждане-родители  Адмгородка, для которых мореходка была прыщом на том месте, где спина плавно переходит в другое название, вздохнули радостно и облегчённо. Окрестные, розовощёкие девицы томно вторили им губко-бантиковыми вздохами тайного сожаления. Приснопамятный «Адгородок» оглушила внезапная тишина и спокойствие.
Весенний город благоухал уже почти по-летнему. На пригорке, рядом с «Буревестником», под теплым дыханием солнца, трепетали лепестками то ли петунии, то ли фиалки, эти хрупкие мотыльки, в которых есть нечто нежное, упоительное, как любовь.
Дом Культуры Моряков погружался в молоденькую листву тополей, легкий ветерок игриво кокетничал с занавесками в открытых настеж окнах Тихоокеанской. Падь Ободная, Находка и Волна сбросили белоснежный дурман немногочисленных двориков-садов и зазеленели своей целомудренной, лакированной зеленью.
Прощальный вечер Мишка провел с Наташей: побродили по городу, сходили в кино. Они познакомились на вечере, которые часто устраивались в мореходке.
Их отношения были чисты, как снег, еще не успевший упасть на грешную землю, их сердца ещё не вышли из младенческого состояния, из того дивного дара сдержанности, который присущ юности, а судьба уже вписала свои пророческие строки в их книгу жизни.
Проводив девушку домой, Мишка спешил по тёмной, пустынной улице за оставленным в кубрике чемоданом.
Корпуса мореходки встретили его угрюмыми, темными окнами и монастырской тишиной; лишь корпус первой роты матросов светился окнами родной сто второй группы.
В опустевшем кубрике царил непривычный беспорядок. Повсюду были разбросаны помятые бумажки, конспекты и всякий-разный мелкий мусор. Старые носки пана Потоцкого валялись, впрочем как всегда, около его тумбочки. На переборке небрежно болтался, забытый каким-то балбесом, выдубленный гюйс, наводя грусть своей бесформенностью. В проходе между рундуков, в гордом одиночестве застыла косолапая пара огромных стоптанных «гадов». Еще вчера лихо заломленная на чьей-то вихрастой макушке мича с неуставным «крабом» вместо уставного «плевка», понуро зажурилась на ручке дверцы; забытая, одинокая и осиротевшая.

          Всё в кубрике говорило о химерическом торнадо, о том, что жизнь и душа улетели от него вместе с лихим апокрифическим табуном вздыбленных жеребцов.
Мишка стоял у мёртвых развалин, и странное, тоскливое чувство наполняло его сердце.
Робкая тишина пришла и застыла в грустном ожидании прихода очередного всплеска новой волны.
Чемодан сиротливо угнездился посередине кубрика и, казалось, уже совсем отчаялся вновь увидеть своего блудного хозяина. До отхода поезда оставалось совсем мало времени. Окинув прощальным взглядом ставшее родным гнездо, вздохнул, щелкнул выключателем и вихрем сорвался по трапу вниз.
На счастье автобус уже стоял на остановке. Мишка влетел в него сломя голову, чуть было не выронив впопыхах чемодан.
– Осторожней курсантик! Шею не сломай! – Одинокая кондукторша, здоровье которой било через край, весело смотрела на него шутливо-насмешливыми глазами:
– Куда так спешишь, молодой-интересный?
– На поезд.
– Успеешь!.. А что-ж так поздно?
Мишка машинально глянул на номер билета и слегка опешил – шестизначный номер состоял из одних восьмерок.
– Да так,..задержался.
– Поня-я-тно…
Автобус быстро домчал его до Тихоокеанской. До отхода поезда оставалось еще несколько минут. Хозяйка пустого салона на прощанье подарила ему свою светлую, веселую улыбку:
– Счастливого плавания, цыганок!
– Спасибо! – Крикнул он находу и побежал искать свой вагон, в котором друзья-курсанты, наверняка, уже начали волноваться.
Во Владивостоке дяди-кадровики с широкими золотыми нашивками рассовали дружную курсантскую семейку по судам и подменным экипажам, а судьба раскидала молодые саженцы по параллелям и меридианам где все идёт в соответствии с превратностями флота, причудами командиров и начальников; где труд, работа – дело настоящих мужчин. Флот принял их в свои объятия и стал учить вещам о которых и не подозревают лентяи и бездельники, люди равнодушные к романтике.
Мишке с «большим пароходом» сразу не повезло. Когда через месяц он опять пришёл в кадры, инспектор, товарищ Cереда, кинул на него быстрый взгляд и полез в картотеку:
– Так-так, где ты тут у меня,..ага,..подменный  экипаж номер двадцать пять…
– Да нет, на «Гамове» я.
– Где-где? – Голова инспектора застыла между картотекой и открытой дверцей шкафа.
– На «Гамове».
– А что это такое? – Спросил кадровик, недоверчиво-странно глядя на Мишку.
– Морской буксир, бывший «Сталинец».
– А как ты туда попал?
– Пацаны сказали, что нужно перейти через виадук и спустится к двухэтажному зданию. Я спустился, там спросили кто меня послал, я сказал что вы, и отдал им направление.

Инспектор вскинул ладонь:
– Я тебя туда не посылал! Нужно было пойти в трансфлот, а не в управление порта! – Ладонь примостилась под острым подбородком, зафиксировав на секунду шустрое лицо.
– Так тебе что там,... и деньги платят?
– Аванс уже получил, скоро получка будет...
Середа ещё некоторое время смотрел на Мишку как на новые ворота:
– Так, так, так…ну тогда работай!.. Работай, дружище! Парохода у меня пока нет, – развел он руками, – заскочи, этак, через недельки две-три, когда начнётся сезон отпусков, вот тогда я и подберу тебе славный пароходик – обещаю!
На борту его встретили два неразлучных товарища, кочегар Кузьмич и машинист Лось (фамилия такая – Лосев), тождественные лица которых поэт описал бы всего лишь одним словом – «загул». Тёртые морские волки степенно распросили, всё поняли, вдохновились, после чего долго и популярно объясняли недоумённому юному моряку, что Портофлот и Пароходство, хоть и в одной куче, но суть разные организации и что ушлый дядя кадровик, из портофлота, вечно страдающий нехваткой кадров, воспользовался подвернувшимся случаем и воткнул его, Мишку, сюда, на буксир, по образному выражению Кузмича, – на шАру. Оказавшийся невольным слушателем столь поучительной для Мишки силлогистики двух урождённых мудрецов, Вахтанг, практикант-заочник «Дальрыбвтуза», изрёк и своё философское озарение:
– Так вот где собака сидел!
И резонно добавил:
 – Тибе положен каникуларный отпуск, – аплачиный, – исползуй случай, вазмы адын там, а другой вазмы здэс!
Отпуск Мишке ни «там», ни «здэс» абсолютно был не нужен; после мореходки он и так чувствовал себя вольной пташкой.
Буксир доставлял баржи с песком из бухты Волчанец на мыс Чуркина, мимо живописных островов: Скриплёва, Аскольд, и огромных скал-кекур с названием Пять Пальцев. Достаточно один раз увидеть эти восхитительные места, чтобы полюбить их навсегда.
Отшумели весенние ливневые дожди: лето было чарующим, пахнущее морем, свежей рыбой, морской травой и водорослями; окрашено голубым цветом волн, белизной барашков, медно-золотистым сиянием восходов и розовым отблеском закатов – излюбленными цветами Айвазовского: одним словом, щемящее, дурманящее тихоокеанское лето.
Новые друзья, новые впечатления, придавали Мишкиной свободе особую прелесть и неповторимость, а вечерние посиделки в кругу бывалых моряков на свеже-выдраенной деревянной палубе, и красочные, – местами сочные, – рассказы, начиненные настоящими матросскими выражениями, обогащали его ум новыми образами.
Друзья-курсанты, из дальних странствий возвратясь, приносили с собой на «Пирожковую площадь», в «Льдинку» или на «Антресоли», (излюбленные места встреч) яркие рассказы о круизах на «пассажирах», –  где они, счастливчики, работали, – о рейсах на Камчатку, в Полярку, о белых медведях, выгрузках и самовыгрузках, выдуманных и полувыдуманных похождениях с пикантными амурными лампасами. Мишка слушал их растопырив уши, и широко разинув рот.
То были дни, когда солнце сияет как правда, жизнь искрится как хрусталь, наполненный шампанским, а душа, сбросив все оковы и исполнившись трепетного вдохновения, приступает к разгадкам новых тайн.

          Совсем недавно ушли в прошлое знаменитые пароходы: «Шилка», «Алдан», «Сакко», «Ванцетти», «Ока» и многие другие челночные и караванные трудяги флота, о которых написаны стихи и сложены песни, и которые могли бы многое рассказать, если б умели говорить.
Легендарный двухтрубный красавец «Адмирал Лазарев» устроился на приколе у Эгершельда. Слегка склонившись на левый борт, он смирно прижался скулой к причалу, являя собой грустную картину забвения. Благородная меланхолия исходила от его, – некогда переполненных энергией и мощью, – высоких стройных труб. Пустые глазницы якорных клюзов смотрели на проходившие по фарватеру заносчивые лайнеры, снисходительно-добродушно, не скрывая, при этом, едва заметных потёков ржавых слёз.
Последние романтические отблески, – величавые «либертосы», неуклюжие, но выносливые, всё еще бороздили моря и океаны, озаряя поколение переходного периода эпохи морских тружеников.
Почти всё лето Мишка работал в составе славного экипажа под командованием капитана со странной фамилией Пимпа, вторым помощником, с ещё более странной фамилией Трэмба и старпомом с обычной фамилией – Вареник .
Мастер был свиду суров и неразговорчив, но мужик добрый и мягкий. У него были крупные, свидетельствующие о твердом, но добром нраве черты лица: нос с горбинкой, губы пухлые; густые, совсем седые волосы гладко зачесаны назад.
Трэмба низкорослый, но широк в плечах, коренаст и жилистый. Волнистые с проседью волосы, широкий упрямый лоб, выразительно вылепленный массивный нос, слегка лукавые, но добрые глаза свидетельствовали о том, что это был простой добродушный малый: заядлый рыбак и большой любитель поспать. Эти две страсти соперничали в нём как свекровь с невесткой и порой было непонятно – какая  из них главнее. Спал он везде, где можно было приклонить голову; будь то день или ночь. Обычно, как только выходили из бухты Золотой Рог, и пройдя остров Скрыплёва ложились на курс в Уссурийском заливе, он кОйлался на диванчике, позевывая, изрекал свою ритуальную эпиграмму: «Миха, когда выйдем на траверз Аскольда, – толкни меня! Там прикинем хвост к бороде, кинем яшку, станем где-то и порыбачим как-то». – И, уронив голову на свернутую конвертиком чуйку, присоединял густой храп своего солидного носа к поскрипыванию старенького, деревянного штурвала.
Треэмба, конечно, сказал не хвост. Когда я доверил эту историю бумаге, (для “просто так”) то оствил её первозданной, но потом подумал, что вполне возможно, когда-нибудь, у меня может появиться читатель (каюсь в этом своем мимолетном тщеславии), а читатель бывает юн и, следовательно, – уязвим, поэтому в ущерб достоверности, решил вложить в уста Трэмбы слово более менее приличное.
Вареник был нескладен, мешковат; с утиной походкой, которую даровал ему его большой обвислый живот. Изрядно лысоват, лицо сероватое и морщинистое с обвислыми щеками, крючковатый тонкий нос и клювообразный рот заставляли вспомнить о поющем петухе. Это был нерасторопный и неприглядный увалень, но настолько щепетилен, скрупулезен и исполнителен, что было очень странно и непонятно: как же это он умудрился попасть штрафником в портофлот!? То ли созвездие у него было такое причудливое, то ли судьба заковыристая, то ли всему виной закон «Мурфи», который сродни закону падающего бутерброда, – кто знает, только на Мишку эта напасть тоже закидывала свою мохнатую лапу в те ненастные дни, когда ему выпадала горемычная вахта с чифом.

          Впервые эта варениковская аномалия проявила себя всем своим необузданным естеством в самой элементарной, житейской рутине, о которой здесь уместно будет упомянуть. Вы, терпеливый мой читатель, не простите, если я утаю от вас эту вершину, гений, – да что уж там, – апофеоз человеческой находчивости, о которой кто-то сказал «Голь на выдумки хитра». Всё гениальное просто, гласит народная мудрость, и поэтому не нужно многих слов, чтобы его описать. Ведь гений никогда не стремится в дебри. Чтобы творить свой неувядающий шедевр, он берет то, что лежит на поверхности – прямо под рукой. Наш гений берёт крючочек или, еще проще – гвоздь, вгоняет его в переборку в самом общественном, самом посещаемом и самом необходимом человеческой природе помещении.
Затем, аккуратно нарезает квадратиками газету “Правда”, “Известия”, или, скажем, “Водный транспорт” и нанизывает «творения» на этот самый гвоздик или крючочек. Вот что делает наш гений!
А когда «плоды» наполняют корзинку – или  банальное ведро, – как говорится, под самую завязку, – их нужно отпустить на свободу, то есть, – выбросить: при стоянке судна в порту – в  мусорные баки, а в море – за борт. Сегодня это безобразие, согласно международному праву, является вопиющим нарушением, и кощунство сие карается весьма и весьма строго.  Но «...в те времена далекие, теперь почти былинные...»* подобное бесчинство было тривиальной нормой.
Если вы думаете, что действие «отпустить на свободу» было делом простым и бесхитростным, то вы пребываете точно в таком же глубоком заблуждении, в каком пребывал и наш дебютант.
Церемония сия, не называлась бы столь поэтично – «выпускать голубей», если б всё было просто, уверяю вас.
Прежде чем выпустить сизарей в полет, необходимо было проделать ряд несложных, но очень важных вычислений: определить куда и откуда дует ветер, где выбрать позицию: справа, слева или прямо по корме и, наконец, как низко нужно опустить лукошко, и только тогда стартовать. Обычно это делалось в конце вахты.
Первая, выпущенная Мишкой стая, вопреки логике и ожиданиям, вспорхнула и, вместо того, чтобы, помахав на прощание крыльями, скрыться вдали за кормой, покружив-подумав, устремилась прямо на надстройку, стала шнырять и прятаться по очкурам, завихряться, и проворно исчезать в каютах через открытые иллюминаторы.
Товарищ Вареник, наблюдавший за процессом с высоты ходового мостика, шлепнул себя ладошкой по лбу, – как  это делают маститые театральные критики, – и  долго голосил раздольную песнь песней, в которой соответствующими нормам литературы, были лишь восклицательный знак и другие знаки препинания. В его иеремиаде хватило места всем: Мишке, его маме, и морским учебным заведениям, «которые учат всему чему угодно, но только не тому, чему нужно»…
Команда выгребала нерукотворное народное творчество из самых неподходящих мест и тоже не молчала; с присущим всем морякам старанием и усердием, она оттачивала на нём свои остроты и мастерство разговорного жанра.
Вторая оказия подкараулила тут же, как только утихли страсти по первой. – Опять!? Да! Опять этот санитарно-общественный насест с весьма не поэтичным названием – гальюн. Опять про то самое место, где философы, поэты, ответственные работники, простолюдины и звезды-балерины, в схожих предлагаемых обстоятельствах и незамысловатых мизансценах творят одинаково.

          Именно с этим кладезем мутных неожиданностей и центром коммунального мироздания, – имеющим ещё более непоэтичное название – унитаз, и приключилась вторая, совсем не смешная история, именуемая происшествием.
Так уж вышло, что самая экстравагантная особенность упомянутого чудища – особенность забиваться, причем забиваться всегда в самый неподходящий момент.
Мишкина вахта заканчивалась в восемь утра, а где-то, примерно в восемь сорок, от автовокзала уходил автобус в сторону романтических приключений, куда он уже устремил свои помыслы, весь сверкая приятной своей наружностью: наглаженными брюками, начищенными «корятами»,  благоухая «Шипром» и поражая наповал аккуратным прямым пробором смолистой шевелюры (Вареник разрешил отлучиться и намарафетиться).
Когда до конца вахты оставалось всего лишь минут двадцать, – прибежал запыхавшийся Пимпа и бросил, – буквально швырнул, – в чистое как добродетель и прозрачное как намек утро, неуместную в конце вахты, пошлую солдафонскую фразу: «Гальюн забился, сделайте ему клизму!»
Дурные предчувствия нас почти никогда не обманывают. Мишка этого еще не осознавал, но смутно почувствовал неясное шевеление какого-то нехорошего предчувствия.
Вахтанг привычно спустился на беседке за борт, вставил шланг пожарной магистрали в шпигат, забил ветошью пустОты вокруг пресловутой пожарной пипки и уперся в неё всей своей широкой грудью. В это время, наш ассистент, по указанию специалиста-Вареника, аккуратно положил на унитаз большой кусок толстой фанеры и придавил его сверху машкой, выбранной по принципу длинны её ручки. Предусмотрительно отстранившись от непредсказуемого пациента на расстояние сколь позволяла машкина деревяшка, волшебник застыл в ожидании чуда.
Оракул по части клизм, Вареник, вдохновившись, деловито свистнул в машину и дал Кузмичу команду: «Прибавлять давление постепенно, осторожно». Но старый кочегар, – жертва полярной зимовки, – дал это давление от души, на всю катушку, и наверняка ведь, при этом, прищурил свой хитрый глаз, челюскинец прособаченный!
Шланг пыжился, пыжился, и в конце-концов, выдал «на всю катушку». Чудо свершилось! Мощная струя, вырвавшись из преисподней, буквально пригвоздила фанеру с машкой к подволоку! Рассыпавшись мерзким созвездием, паскудный фонтан осыпал лохмотьями и обрывками «млечного пути» помещение и, – что самое возмутительное, – элегантного как рояль, Мишку. Стихийный сантехник сорвался с места, словно пушка обреченного фрегата, вышиб дверь, и сходу налетел на грузного старпома, сбил с ног, уронив при этом на него, – случайно конечно, – лохматую машку и щедрые слова своего монолога:
– «Кой чёрт занёс меня на эту галеру!.. Гори она синим огнем вместе с вашим дурацким насестом!.. Ну Кузмич!.. Ну хрен светозарный!.. Это за всю мою доброту и щедрость – три чирья тебе в бороду!.. Подожди ещё,..  приспичит,.. голова твоя садовая! Попросишь ещё на фуфЫрь!.. Дудки-с..! (как буд-то Кузмич мог услышать жертву фановой системы из преисподней машинного отделения).

          Вспышку вдохновения с чифа сняло как рукой, ошарашенный, он словно китайский болвнчик катался по скользкой палубе, путался в «машкиных» дебрях, тщетно попытаясь подняться на ноги.
Мишка, разъяренный будто одуревший шмель, полетел в душ и ещё долго ревел там увертюру из «Женитьбы Фигаро», которая постепенно перешла в «Крещендо» Россини, куда он вложил свои самые лучшие и самые щедрые эпитеты.
Там были: и ненавистные «голуби», и гальюн, и унитаз, и дурацкий пароход и вообще… «всё дурацкое»  –  и… «ни одной ноги его больше здесь не будет, никогда!»…
Поездка, конечно, сорвалась, но время всё лечит, а опыт проливает свой чУдный свет на окружающий нас мир и меняет его восприятие. Стяжав славу высочайшего класса специалиста по клизмам, Мишка успокоился тем, что осторожный чиф не стал более выпускать его на подмостки голубятни, благодаря чему, бурные Мишкины премьеры перешли в легкий мажорный ноктюрн непритязательных судовых будней.
Но всё меняется на этом изменчивом белом свете: в конце лета на Мишкину улицу пришел праздник. Его срочно вызвали в кадры. Товарищ Середа был весь в запарке от нахлынувших отпускников, торопливо сказал, прибывшему по вызову Мишке, что ему открыли визу и с порога погнал фотографироваться на паспорт моряка. Всё быстро закрутилось, завертелось и к вечеру, с последним катером, питомец флота прибыл на борт огромного, почти новенького, красавца японской постройки.
Мишка не верил своим глазам, ему хотелось ущипнуть себя за нос. Вспомнилось: как в начале лета, они подошли на «Гамове» к морвокзалу и пришвартовались по корме этого красавца. Задрав голову, с завистью смотрел на упоительные линии, недосягаемого даже в мечтах, новенького лайнера.
Кузьмич, до этого живописно рассказывающий о полярных зимовках, в которых ему пришлось участвовать на “Шилке” (на той ещё, разумеется, которая раньше называлась “Alblasserdan”), положил старенькую натруженную руку на Мишкино плечо, кинул вверх прищуренный взгляд, какой современные моряки уже утратили, приосанился и твердо, голосом пророка Илии (когда Кузмич выпивал, в нём всегда просыпался пророк) сказал: «Ты еще на таких поработаешь, сынок!» – Вот и сбылось пророчество старого кочегара.
Не успел переступить комингс, –  старпом «обрадовал» просьбой:
– «Понимаешь, одну уборщицу пришлось списАть, – начал чиф из далека – замуж ей приспичило, а замену не прислали. Обещали, но не прислали, поэтому мы передвинем дневальную в уборщицы, а ты, если не возражаешь, подневаль до Питера и назад. Пару недель, не больше. Таисья Павловна будет тебе помогать, а команду я предупрежу, чтобы не бузили, если что-то будет не так. Единственное требование, – чтобы посуда была чистой, и буфет сверкал как у кота орехи!.. Караси?»
Вы ещё не знаете, любезный мой читатель, да и Мишка тогда тоже ещё не знал, что с этой последней фразой-вопросом, вскользь оброненной старпомом, он, и мы с вами, уже косвенно прикоснулись к легендарной и незаурядной личности, ходячей морской энциклопедии, человеку – воплощенной  поэме – и, не побоюсь сказать, будущему другу и наставнику Мишкиной морской юности, боцману, Семёну Терентьевичу, с развесёлой фамилией ШаранкО, которая ему очень шла. За боцманом по пароходству вился шлейф слухов о его удивительных приключениях, невероятных случаях, автора всяких-разных высказываний и афоризмов. «Караси», между прочим, в его словаре, ни что иное как:  «you are see?»

          Мишка, конечно, понимал, что «без него его женили» и его согласие, в принципе, никого не интересует, поэтому возражать и не стал.
Но вооружимся легким терпением.
Белокура, остроноса, с чистыми голубыми глазами и легким румянцем на щеках, в расцвете и слегка «при теле», Таисья Павловна, дневальная, которую «передвинули» в уборщицы, ввела счастливчика в царство сверкающих мельхиоровых супниц, нержавеющих заварных чайников, нехитрых чумичек, тарелок, кружек и прочих утваристых прелестей.
Наш герой хоть и лихо, но без особого энтузиазма засучил рукава, и в первый день разбил, к удивлению старпома, не очень много тарелок и кружек.
«Если ты не превзойдешь сам себя в своём усердии, то пару недель мы наверняка протянем». – Заметил с уверенным сарказмом седовласый чиф. – Какое заблуждение! Ну откуда ему было знать, что Мишка ужасно «везучий» на всякие – разные превратности судьбы, – в этом  мы убедимся ещё не раз.
Судно новичку очень понравилось. В нем ещё сохранились заводские запахи свежей краски, лака, пластика. Чувство новизны, уюта и комфорта, невольно охватывало каждого, кто поднимался на борт.
В Японском море сильно штормило, но Мишка крепился, терпел. Прошли пролив Лаперуза, вышли в открытое Охотское море, и тут их прихватила настоящая разъярённая стихия – «открылись все окна бездны». Завтрак он ещё кое-как накрыл, но к обеду морская болезнь скрутила кормильца окончательно.
Таисья Павловна убирала в помещениях и хлопотала в буфете, а он, болезный, перевесился в немощи своей через планширь и безудержно страдал за борт. Не найдены ещё те слова, которыми можно было описать его мучения.
Порой ему хотелось только одного – бултыхнуться в разъярённую пучину на съедение рыбам и ничего ни видеть, ничего не чувствовать.
Когда волна подбрасывала судно вверх, – тело наливалось свинцом, и его, словно кучу мокрой ветоши, приклеивало к палубе. Взлетев под самые небеса, палуба на мгновение замирала, и, падая вниз, уходила из под ног. Тело становилось легким, невесомым; все внутренности прижимали сердце высоко к самому горлу, где оно трепыхалось и колотилось, как некогда птенец малиновки в его детских руках.
Хмурые тучи низвергали на свинцовые воды бездну дождя, которую, разъяренные волны, в свою очередь, яростно пытались зашвырнуть обратно на низкие, мрачные небеса. Весёлые горки не прекращались ни на минуту и выматывали организм, –  особенно желудок, – своим размеренным хладнокровным постоянством. «Только до Петропавловска! Только ухватиться за берег! Только ступить на твёрдую родимую почву, а там ищите-свищите!» – Колотилась одна единственная мысль в его несчастном, затуманенном мозгу.
Пошатываясь, с трудом дотягивал до каюты, но едва успевал распластать своё горемычное тело на койке, – всё та же неудержимая сила влекла его опять к борту.
Холодные брызги освежали позеленевшее лицо, дышать становилось легче, но через некоторое время пытка опять начиналась сначала; ночью, все-же, удалось немножко забыться коротким, кошмарным сном.

          Измотанный безудержной морской романтикой, ослабший душевно и физически,
утром страдалец прибрёл в буфетную, где Таисья Павловна и буфетчица, Надежда Константиновна, уже накрыли столы и заставили «ходячую тень» съесть немного картофельного пюре с малосольной капустой. К его немалому удивлению, – слегка полегчало, даже показалось что ветер убился, и волна уменьшилась.
Рабочий день прошёл в относительном благополучии; на следующий день стало ещё лучше, а там и приход в порт.
В первый же день погулял по Петропавловску. Побродил около часовни. Постоял у памятника Лаперузу. Дни стояли чудные, осенние. Воздух был чист и прозрачен, а небо настолько нежно-голубым, что казалось: снежные вершины Авачи и Ключевской на его фоне, были совсем рядом, и их можно было потрогать рукой, если дойти до конца улицы.
В один из дней, весёлой компанией ездили купаться в горячих источниках Паратунки, а вечерние набеги в кинотеатр, окончательно развеяли и унесли в небытие пережитые мучения и кошмары.
Старпомовское «туда и обратно», естественно, не оправдалось. После выгрузки судно направили в порт Ванино под погрузку леса на Японию.
В Охотском опять прихватил сильный шторм, который, очевидно, и не прекращался, а наоборот крепчал, пока судно разгружалось в порту, но Мишка уже переболел и был в полном порядке.
Команда в основном состояла из добрых малых при возрасте и со стажем: шутники, весельчаки и балагуры. Многие работали на судне с приемки, притёрлись друг к другу и жили весёлой, дружной, хотя временами и противоречивой, семьей. Обладая незаурядным живым воображением, Мишка сразу же наделил самых характерных из них яркими романтическими биографиями.
Ужин закончился. Старательно вымыв посуду и аккуратно расставив кружки на влажную скатерть, накрыл их сверху еще одной, чтобы при ударах волн не вспорхнули и не улетели, усталый труженик навострил лыжи в «солому», но неожиданный, сильный удар «по зубам» подбросил судно, и оно медленно завалилось на левый борт.
Кружки приподнялись вместе со скатертями, стали подползать на край, и чинно, стройными рядами, выпадать из подстраховочного сандвича на палубу.
В парнишке проснулся вратарь, и, как бывало в детстве, при угловом ударе, он вытянул руки и кинулся на «мяч», но было поздно; удалось спасти только половину – пропущенный «гол» рассыпался по «полю» звонким бисером.
Как известно, беда, эта коварная тётка, не приходит одна – следующий удар прикончил добрую половину тарелок. Вся палуба была усыпана фарфоровыми осколками, в которых прозорливый философ разглядел сосновые доски для эшафота.
Утром, горемыка, завтрак кое-как обеспечил, но обед, увы, сорвался, сопровождаемый высокими нотами возмущения соблазнительно дебелой поварихи, тридцати лет от роду, из которых она признавала лишь только двадцать пять.
Нам неведомо как выглядело Вавилонское столпотворение: возможно, обед в столовой команды, можно было сравнить именно с этим светопреставлением. Тарелок и кружек на всех не хватило, и он растянулся на два часа. Второе блюдо остыло. Команда нехотя колупала вилками задубевшие котлеты, но сочувственно помалкивала. Недовольствовал за всех только старший электрик Петреченко. И вообще, забегая вперед, нужно сказать, что он преследовал своим пламенным негодованием нашего романтика на протяжении всей его умопомрачительной дневальной карьеры: то за неожиданно опустевшие перечницы, то за подсохшую горчицу, за отсутствие на столах салфеток, закаменевшую в солонках соль, за посиневшие (вы еще узнаете о них всю горькую правду) мельхиоровые супницы. Наредкость неугомонный, противный гурман!..

          После обеда, чиф, грозный как угрызения совести, и неумолимый как судьба, размеренно вышагивал по каюте вокруг Мишки, размахивал своей огромной дымящей трубкой, напоминающей пресловутый топор палача какого-нибудь пронумерованного Людовика, шумел и кричал, как шумит и кричит раздраженный зритель галерки:
– Ничего себе, – резвость!.. Это-ж надо умудриться!.. Превзошёл, таки!..  Детсад!.. Когда мужчиной станем?!.  Когда мужчиной станем?!
На робкое объяснение про удары волн и возражение, что «меня, дескать, не этому учили», старпом схватился за голову: «О горе мне! Профессора прислали на мою седую голову!
 Может быть у вас и учённая степень в кармане завалялась, любезный?!» – И еще кое-что, о чем лучше здесь умолчать.
Вдруг, неожиданно остыв, на секунду задумался и сказал:
– Ладно, на первый раз хватит. Пойдем, там, в гладИлке, списанная утварь ещё осталась, добротная, помнится,.. покопайся,.. выбери, что нужно.
И действительно, в запасной каюте, в районе гладилки, было полно тарелок и кружек.
– «Ну эти покрепче будут,..пожалуй, – старпом повертел в руках огромную, толстостенную кружку, потрогал большим пальцем левой руки правый ус, – и, главное,.. много – деловито заключил он. – А на Петреченко не обижайся, он мужик неплохой. Потерпи ещё немного. Ну дерзай!..
В Ванино ждала хорошая новость. Прибыла подменная команда на судно, которое задерживалось по причине шторма, и их временно приютили. В команде была и подменная дневальная, которую чиф попросил «помочь хлопцу в буфете».
Девушка ловко и складно взялась за дело, а хлопец пошёл с морякам в увольнение.   По пути спросили у грузчиков как пройти в ресторан, на что те смеясь ответили: «Выйдите за проходную – Владимир Ильич вам укажет».
За проходной, на огромном художественном полотне, вождь, классически вскинув правую руку, широким жестом категорически утверждал: «Верной дорогой идёте, товарищи!»
По городу, по магазинам прошлись вместе, но в ресторан старшие товарищи Мишку с собой не взяли. «Рановато тебе ещё по кабакам шляться». – Сказал боцман и отправил с покупками на пароход, где его застала картина вопиющая и, даже, где-то по большому счету, – душераздирающая. Его помощница самозабвенно драила мельхиоровые супницы. Да-да, те самые, – кто их только придумал, – пресловутые, традиционно судовые мельхиоровые супницы. БОльшая часть содеянного уже висела на крючочках и сверкала как новенькая, другая часть покорно ждала своей участи.
– Ты что натворила! Кто тебя просил! Ты хоть соображаешь, что ты сделала!? – Набросился он на неё. – Приходят тут всякие!
Бедная девушка опешила от такой чёрной благодарности, но, быстро прийдя в себя, бодро обрушилась на обидчика:
– Да ты что!.. Ты посмотри!.. Они же у тебя все чёрные!..
– Ну и что?!.  Все уже привыкли... Ты пришла и ушла, а мне потом расхлёбывай! Опять драить!.. Иди отсюда!.. Иди!.. И чтоб я тебя здесь больше никогда не видел!
Дневальная покрутила пальцем у виска, фыркнула, и обиженно удалилась.

          Немножко остыв и поняв, что сделал глупость, король чумичек подошёл к двери каюты, потоптался, постучал:
– Послушай, Вера,.. ты…это…извини меня, я малость погорячился, нашло…ну если хочешь – почисть и остальные...
– Не хочу! – Отрезала та и захлопнула дверь.
«Эти дурацкие мельхиоровые кандалы, придуманы исключительно для издевательства над обслуживающим персоналом. Специально для того, чтобы он не знал ни сна ни отдыха, чтобы обратить его в Сизифа, в библейского мула, и чтобы жизнь ему не казалась медем»,  – было его абсолютным убеждением! Едва успевал почистить их, как они опять начинали темнеть: лёгкий серебристый цвет переходил в цветА побежалости, затем голубел, синел, и превращался в воронёный цвет. На смышленый, критический взгляд – отличный цвет! Вкус борща и супа нисколько не страдает от внутреннего цвета посуды. Снаружи блестят, – что ещё нужно?! Только-только команда привыкла к этому практичному, и даже загадочно-таинственному цвету, и на тебе: «Прислали на мою голову!.. Чистюля!.. Епитимия длинноногая!.. Теперь остальные самому придется драить!» – Не мог он никак успокоится.
С томиком Багрицкого, добытого в городе, раб пищеблока прилёг на диван и так задремал, что чуть было не проспал выход на плантацию. Проснулся, протёр глаза и как пуля полетел наверх.
Столы в столовой уже были аккуратно накрыты, начищенные до блеска супницы ласкали взгляд, но возмущали сердце. Опрятная и принаряженная «чистюля» вовсю хозяйничала. Легко порхая с подносом из камбуза в столовую и обратно, кинула на ходу:
– Можешь отдыхать, – я сама справлюсь..!
Действительно, на сегодня, делать тут ему было нечего, – хоть какое-то утешение.
Рейс был интересным и увлекательным: первая встреча с загадочной и экзотичной страной восходящего солнца, да и вообще с заграницей. В свободное время Мишка общался с грузчиками, пользуясь запасом школьного английского, и восполняя его убогость, универсальным языком жестов и мимики. Записывал в блокнот употребительные японские слова, угощал сигаретами, и с любопытством наблюдал, во время обеденного перерыва, как ловко они успевают своими палочками с едой.
Японцы располагались на обед в курилке, в «Красном Уголке», а то и прямо на палубе в коридорах: ставили на сумки или просто на колени свои алюминиевые подносы со множеством углублений, в которых была различная пища, приправы и специи. Некоторые из них запивали еду мелкими глоточками разогретого сакэ. Мишка с удивлением отметил, что размеры подноса и обилие в нем углублений явно противоречило расхожему мнению о том, что японцы едят мало, – всё это враки, оказывается.
Среди грузчиков были и бывшие самураи, которые с гордостью повествовали ему о том, как они, в сорок пятом, лихо строчили по «совеСким товариСям». На что Мишка, в свою очередь, не менее красочно живописал им, как они, герои эти, потом, с позором, делали себе своё самурайское харакири.
В городе Фусики, в маленькой овощной лавке, разговорился с бывшим военнопленным советского лагеря, который: «Хабараска, камиссар, Краченка, вырасил агурец, пами…пами-дари…и другие овоци.»
– Ну и как, понравилось тебе у нас..?
– Нет...  КУсать мало-мало,.. работа ната много-много…
Мишка намеревался купить яблок, но бывший узник сказал ему на ухо, что в этой лавке дорого и повел в другую, где подешевле.

          Столько впечатлений! Идиллию портили лишь эти изощрённые, кулинарные орудия пыток, непрестанно обрастающие жиром, тускнеющие, угрём выскальзывающие из рук. Это было настоящее мученичество без всякой романтики в качестве награды.
Оковы обихода стали снится уже по ночам, как причудливое сплетение и нагромождение шедевров, могущее вызвать ненависть к кулинарному искусству и убить энтузиазм: немыслимый авангард, как некое чудище, возникало у него под ногами по воле злого гения и вызывало на нескончаемый поединок. Он посыпал его солью, перцем, поливал горчицей, вооружившись машкой, начинал ожесточенно натирать вдоль и поперек, на что некий тайный шабаш, вдруг превратившись в старшего электрика, Петреченко – «неплохого мужика» – и старпомовским голосом гудел и вопрошал: «Когда мущ-щиной станем!? Когда мущ-щиной станем!?»
Мишка не мог дождаться прихода в порт, а вместе с ним и долгожданной, если не сказать, вожделенной, замены – того дня, когда его, наконец, переведут в палубную бригаду.
С тоской и надеждой всматривался он в даль, взглядом узника замка Иф, пытающегося сквозь легкий туман рассмотреть в береговой черте очертания желанной свободы. Вряд ли кто-нибудь, даже из кругосветки, ждал прихода в родной порт с таким нетерпением.
Но рано или поздно награда всё равно находит своего героя. Ранним солнечным утром судно прошло знакомый до последнего булыжника остров Скрыплёва и вошло в долгожданную бухту Золотой Рог.
К причалу поставили сходу, слева от морвокзала, на то самое место, где когда-то Кузмич, исполнившись вдохновения, произнес свои пророческие слова.
Власти отработали, «открыли границу». Свободные от вахт и работ члены экипажа, резво застучали каблуками по трапу и направили свои нетерпеливые стопы к теплым семейным очагам. Время близилось к обеду. Мишка, прикованный к галере камбузной цепью, в глубокой задумчивости машинально разбрасывал тарелки по чистой скатерти, раскладывал ножи, вилки и ложки.
Судно было наполнено различными звуками, голосами и отголосками, которые в рейсе не слышны из-за работы машины. С берега доносился перезвон движущихся портовых кранов, глухие объявления из динамика морвокзала, смех и обычная ругань докеров. «Миха, встречай замену – у трапа ждет!» – Крикнул матрос Шпак, гласом радостного трубадура, проскакавшего мимо распахнутой двери. Вздрогнув от неожиданности, пилигрим и скиталец почувствовал, как что-то хорошее, тёплое и мягкое, словно босые пятки ребёнка, пробежало по его измученной кулинарией душе: – «Радуйтесь небеса! Веселись и пой вселенная!»
Симпатичная молоденькая замена, опешила, и от неожиданности выронила из рук чемодан, увидев летящего к ней по трапу и размахивающего мокрым полотенцем, ненормального в белой поварской куртке, колпаке и орущего на всю акваторию бухты Золотой Рог радостным и восторженным голосом: – «Р-р-ы-ыбонька ты моя-я-я..!»
                                                                                       * * *
         Чиф включил Мишку в бригаду палубной команды и дал день отгула, который пролетел как сон, как утренний туман.
Боцман прикрепил его к сэру Моррису, – так прозвал Мишка шкипера, Владимира, потому что тот обнаруживал во всем какое-то внутреннее достоинство, вытекающее из его природы или сознания. Жесты его были просты, но манера вести себя была внушительна. Шкипер был старше Мишки на десять лет и, казалось, должен был быть наименее близким к нему по своим вкусам и склонностям. Но тем не менее, Мишка отдал ему явное предпочтение перед остальными. Может быть потому, что сэр Моррис больше всех сочувствовал ему на его кулинарной плантации и всячески защищал в периоды народных волнений и петриченковских бунтов, а может быть потому, что, несмотря на свой, по меркам юности – преклонный возраст, он был веселым, неисправимым романтиком. Мишка поверял ему свои мысли и планы и с милым юношеским чистосердечием спрашивал дружеских советов.
Незаметно пришла зима. В один из декабрьских дней, гружённое пиломатериалом, судно отошло от промозглого причала мыса Астафьева порта Находка к берегам далекой, солнечной Кубы и, посетив на обратном пути Японию, для пополнения судовых запасов, разгрузившись в Северной Корее, вернулось домой опять только в конце мая.
Все рейсы советских судов к берегам далекой Кубы, в тропики, пожалуй можно сравнить с перелетом птиц в теплые края. Там, используя приимущества вечного лета, команда могла привести судно в порядок: подремонтировать палубные механизмы, ободрать ржавчину, которая появляется везде как грибы после дождя, и выкрасить всё от клотика до ватерлинии свеженькой краской.
Всё это было сделано еще на Кубе, где разгружали доски, загружали сахар, перемещаясь из Гаваны в порты: Антилью, Касильду, Кайбарьен.
Палубу было решено покрасить после прохода Панамского канала, что и было сделано к величайшему удовольствию Терентича. Вся палубная команда, используя погожие деньки, воспользовавшись катками и кистями, за два дня сделала дракона самым счастливым человеком на всем белом свете.
Боцман, отродясь не знавший что такое мелодия, ходил и мурлыкал что-то себе под нос таким видом, будто ему на голову свалилось какое-то наследство или орден «трудового красного знамени». Глядя на него Мишка понял, что и палуба тоже может быть поэмой.
«Э-ех, Мишаня, – говорил Семен Терентич, – не палуба, а невеста!» – При этом так ласкал «невесту» своим боцманским взглядом, как будто по ней было рассыпано золото и драгоценные заморские камни.
Но не долго играла музыка и пели райские птицы в благоуханных висячих садах необъятной души Мишкиного друга и наставника. Альбатрос, глупая, прожорливая птица, облюбовал себе место на салинге мачты. Весь день пернатый пройдоха околачивался вокруг да около, рыбачил в полную загрузку, а с заходом солнца прилетал на излюбленное место, окончательно устраивался на ночлег и всю ночь щедро разбрасывал от-туда свои нехорошие подарки.

          Каждое утро боцман приходил на мостик уточнить с чифом фронт судовых работ, поболтать о том, о сем, и каждый раз, глянув сверху на палубу, хватался за голову, раскачивался из стороны в сторону как шаман, и выл при этом, как медведь в знакомом всем с детства произведении. Новое утро приносило с собой новые отпечатки ночной оргии в крупный и мелкий горошек, который ветер веером разносил до самой надстройки.
За три дня вся палуба, крышки трюмов, брезентовые чехлы лебедок и такелаж, надежно покрылись весьма непочтительным камуфляжем.
Боцман уж и шумел на птичку, и кричал, бросал в нее болты и гайки, но гастролёру все было по барабану. Он сидел на салинге спокойно, как мытарь сидит на своем сундуке, и наблюдал за боцманом то одним, то другим глазом, наклоняя голову то влево, то вправо; иногда лениво взмахивал крыльями и невозмутимо делал свое скверное дело. А делал он его обильно, мастерски, и не только под покровом ночи, но и средь бела дня. К разогретой жарким тропическим солнцем палубе, – и что самое возмутительное, – к брезенту и оснастке, шлепкИ пришкваривались быстро и надежно. Тугая струя из шланга и «машка» помогали плохо. Пятна вроде-как исчезали, но стоило поверхности высохнуть, – они опять проступали то тут то там нагло и неряшливо.
Чиф старался всячески успокоить дракона и советовал «потерпеть, подождать», когда птица улетит насовсем, «тогда и закрасить всё заново». Но боцман, в сердце которого был только брашпиль, слушать ничего не хотел и продолжал свои нападки на гастрономического негодяя. Горечь, гнев и негодование грызли его так, как жажда мщения грызет сердце буйному корсиканцу. Он подключил к процессу импичмента и Мишку, который, в свою очередь, решив подойти к делу творчески, с огоньком и вовсеоружии, принялся самозабвенно вершить из противогаза рогатку. Дело житейское, знакомое, и поэтому спорилось в молодых, ловких руках легко и быстро. На завершающем этапе, когда овеществленная эпиграмма уже родилась и нехватало лишь последнего штриха, ему в голову вдруг пришла блестящая мысль, а за ней вторая, еще более блестящая, сразу же обогнавшая ту, первую.
Чтобы оценить всю прелесть этой второй мысли, нам нужно вернуться немножко назад, к тому моменту, когда Мишкина новая роба стала уж совсем грязной и он, решив её постирать, привязал к кончику и бросил за борт. Бросил и забыл, а когда вспомнил, то на кончике болтались лишь лохмотья.
Все попытки задобрить боцмана ещё на одну, ударялись и разбивались как волны об, уже упомянутые скалы Пять Пальцев; о самое ходовое Сенино словечко – «нетутить!»
– Так как же жить дальше, Семен Терентич? – Горячился Мишка.
– Еси кажный буить так стирать – никакой робы не напасёсся!
– Ну забыл! С кем не бывает!? Так разве-ж можно удержать все в голове?
– А чё тибе там держать-та?
– Иронизируете, командир, и совершенно напрасно.
– Эко!
– «Э-эко»…я вот сейчас занят монографией об тараканах, а это тянет не меньше чем на золотой памятник…ну, в крайнем случае, на бюст.
– Чаво-о!?
– Правда, тут с исследовательским материалом загвоздка. Вот когда я был на «Гамове», там их тьма! Эскадронами по пароходу бегают! Там я с ними беспощадно боролся, изучал, и даже пал жертвой! Один мерзавец укусил меня, – фу,.. какая гадость!..прямо сюда, – Мишка ткнул пальцем в переносицу – самое уязвимое место философов и мыслителей...  Каналья! Это же надо так озвереть!.. По причине голодного желудка уже на людей кидаются... Можете себе представить!? А размножаются эти паршивцы пачками, такими вот,.. квадратными. Я положил несколько штук в стеклянную банку и накрыл стеклом... И что вы себе думаете, несговорчивый вы мой командир!? Шестнадцать голов из одной пачки!.. А может быть и больше... Я прозевал, обнаружил только тогда, когда они уже стали разбегаться, протискиваясь между стеклом и кромкой банки. Шестнадцать чуждых, несознательных элеменотов из такой вот, маленькой подушечки!.. Оказывается они запакованы там, как страницы в книжке.

– Брешешь ты всё, Мишка...
– Да пусть меня Васькой зовут! А вот теперь представьте себе, филантроп вы мой прижимистый...
– Миха, ты трепись да не зарывайси! А то я тибе, вона, совсем голым по миру пущу! Ишо и накостыляю!.. У миня ни заржавеит!
– Семе-ен Тере-ентич,..это-ж : благодетель, заступник,.. вроде как, – отец вы мой рачительный!
– Ну так прямо и говори, не выпендривайси!.. Прахвесор!
– Вот я и говорю..! Представьте себе, что я приучу этих вездесущих и неистребимых паразитов грызть ржавчину!.. Каково!.. Это вам не ваши примитивные кирки и пресловутые шкрябки!.. Они тут такое натворят!.. Они тут горы свернут!.. Тогда весь наш советский флот, благодаря мне и усердию моих подопечных, будет самым нержавеющим флотом в мире! А если ещё ухитриться и лапки в сурик обмакнуть!.. Караси?.. Терентич, не упускайте свой шанс, так небрежно брошенный вам фортуной, спешите сократить расстояние к гению, перекинув к нему мостик в виде ничтожной робы,.. пока очередь не выстроилась!
– Дык уж дав твому благородию: и кирку и шкрябку и кандейку и с суриком. Можа ишо и пинка дать?
– Пи-инка-а… Эх Терентич!.. Как жаль, что вы не Мессия!.. Работать не в чем, командир вы мой филантропистый..!
– А эт..?
– Это шорты! А когда похолодает!?
– Када похолодаить, тады и шибуршиться будишь. А наперед всида думай головой, а не сидалищем... Или таракан тибе у ней дырку проколупав?
– Э-эх, Семен Терентич, своим безответственным отказом, вы убиваете во мне всю поэзию желаний и оскопляете полет моей фантазии... В век научно-технического прогресса, всеобщей и поголовной грамотности, вы даете пощечину всему нашему славному советкому флоту,.. этим своим,.. оппортунистическим – «нетутить»!  Кто я без робы? Без робы я не личность, и даже не моряк! Недоукомплектованный плавсостав, – вот кто я без робы! Более того…
– Слухай поЕт, – бесцеремонно прервал вдохновенного обличителя боцман – ты кандейку и с суриком узяв? Узяв! Кирку, шкрябку узяв? Узяв! Ляти на полубак и хвантазируй тамо, покуда я не нахвантазировав тибе «рыголету-бизде!»
– Семен Терентич, если вы имеете ввиду товарища композитора, то его звали мусье Бизе, а того, другого, который причастен к этой, к «хвантазии», именуемой «Риголето», – синьор Джузеппе Верди. Знаете, так слегка в нос – «синь-о-оре»... А если вы имеете в ввиду совершенно, так сказать, другую «хвантазию», то она называется – бидэ. Честно скажу, – никогда не видел, но читал в одной французской книжке…
– Миха, ишо одно слово, и я усуну твою умную голову вот у етот к-тялок и с суриком!
– Терентич, это уже проза, а вам, советскому командиру, такая угнетательская проза не к лицу... Эх! – «Мне осталась одна забава: Пальцы в рот – и веселый свист;…»*
– Я те посвистю! – Боцман терпеть не мог и категорически запрещал свистеть на судне.
– Это Сереге!.. А мне осталось – залезть на брашпиль и застыть там немым укором вашему несознательному «нетутить» в позе Роденовского «Мыслителя»…в шортах.

          Когда Дракон начинал обзываться «поЕтом», это означало, что в его настроении появилась лёгкая зыбь. Мишка знал эту особенность, поэтому решил быстренько свернуть свои философские паруса и укрыться в безопасной гавани на полубаке, вверив своё вдохновение подружкам хорошей морской практики: кирке, шкрябке и старушке – маховой кисти.
И вот провидение послало ему случай.
– Семен Терентич, я прогоню птичку, а вы мне за это – робу. Караси?!
– Еси ты прогонишь етого му.., етого висельника, – я дам тибе две робы! – Сгоряча, и потому опрометчиво, пообещал дракон.
– Отлично! Назначаю себя главнокомандующим и беру стратегическую инициативу по проведению операции в свои ежовые рукавицы!.. По рукам?!
– По рукам! Тока как жа ты прогонишь? Можа сам на яго место сядишь!?
– Не-е, такой, с позволения сказать, анамнез мне не свойствен.
– Ет тебе у мореходки таким безобразным словам научили?
– Нет, Семен Терентич, это всё дядя Изя, сосед и очень добрый доктор Айболит.
Всегда, когда мы, детвора, проворачивали во дворе свои нехорошие делишки, он, как бы обращаясь к кому-то, говорил: «Увы, это не диагноз, это уже анамнез». Мы расценивали его взыскующее изречение так: «Кроме укола нам уже ничего не поможет!» – шустренько «делали ноги», и прятались за сараями, покуда он ещё не успел открыть свой грозный парусиновый саквояж, с нарисованным на нём, пугающим красным крестом.
Но не будем отклоняться на пустяки от нашей генеральной линии. Для осуществления этой эпохальной операции – назовем её условно ( чтоб никто не догадался) операция «возмездие» – мне нужно парочку ракетниц.
Боцман недоверчиво покосился на Мишку, но все же быстренько смотался к чифу и принёс ракетницы. Мишка привязал к стартовым кончикам длинный линь и с ловкостью обезьяны кинулся на мачту.
– Куды! – Остановил его дракон. – А пояс!
– Да ладно!
– Вот я тибе…! Одявай!
– «Одявай, одявай…» – быстро одев страховочный пояс, Мишка вспорхнул на мачту. Долго пристраивал, прицеливал оружие возмездия, наконец спустился, связал кончики вместе, и тут только до боцмана дошло, как все, оказывается, просто.
– Ну ты и хитер, Мишаня! И как жа ет мине самому в голову не пришло?
– Умные мысли всегда приходят в умные головы.
– Не груби старшим, салага!..
– Семен Терентич, как вы могли такое подумать о фельдмаршале! У вас не голова,          а…Ватикан. Я просто хочу подчеркнуть, что голова моя, несмотря на стиральную,..или прачечную, – а?..
– Разгильдяйскую!
– Ну не будьте так суровы и несправедливы, Семен Терентич!.. Несмотря на означенную прачечную оплошность, голова моя тоже не лыком шита… Ну вот и всё... Теперь осталось только дождаться вашего «пикасо».
– Миш, дай сюды кончики, я сам етого дристуна шурану.
– А робу?!
– Шо ты за ету робу как за титьку трусисся!? Считай, что она уже на тибе!
– А вторая в рундуке!
– Нетутить!
– Как – «нетутить»!! Две обещал, Терентич! Где же справедливость!?
– Нетутить! Сказано – нетутить, значит – нетутить! И фатит мине тут яйсы морочить!
Давай кончик!
                                                                                     * * *
          Весть о том, что Сеня будет пугать птичку быстро облетела пароход. Толпа зевак собралась на крыле ходового мостика наблюдать грандиозный спектакль театра одного актера, который им сулила прихоть судьбы.
Вечерело. Птица почему-то не прилетала: то ли чувствовала подвох – возмездие, то ли рыбалкой увлеклась, то ли совсем затерялась и пропала в безбрежных океанских просторах.
Боцман сидел под мачтой в кепке с большим жокейским козырьком и сам являл собой зрелище в зрелище. С высоты мостика был виден лишь огромный козырек, из под козырька выглядывал круглый, волосатый живот и, сложенные калачиком, кривые боцманские ноги. Козырек с сомнением качался с борта на борт, словно маятник медленных, неповоротливых часов.
Время шло, а с его течением неумолимо гасла счастливая Мишкина звезда. Мысленно он уже стал прощаться с робой, как вдруг, альбатрос появился с кормы и стал кружить над мачтой. Дракон застыл с кончиком в руке.
Птица кружила вокруг мачты, прислушиваясь к тайным предчувствиям, и садиться не спешила. Время шло. Нетерпение, а с ним и напряжение возрастали, переходя в жажду, нестерпимую жажду зрелища. Наконец, искуситель тяжело и грузно опустился и стал устраиваться по-удобнее.
На мостике воцарилась гнетущая тишина, которую нарушала лишь размеренная работа машины и шипение пузырьков на гребнях волн лобзающих борт судна.
Сеня медлил. Тишина стала словно ещё глубже. Альбатрос втянул шею и, по всей вероятности, стал погружаться в блаженную дрему, облегчающую чревоугоднику тяжкий труд переваривания дневного улова.
Зритель стал нервничать, подавать знаки руками, прилаживать ладошки и шипеть: «Дергай! Да ну дергай же ты!» – Боцмана словно заклинило.
Он сидел, как индийский заклинатель змей, как Будда в кепке, и не шевелился.
Мишка, измученный зудом нетерпения, не выдержал: «Робу зажал, Терентич!?» – Крикнул  он в сторону мачты, сложив ладошки трубой. Боцман, как бы очнулся, медленно приподнял руку с зажатым в ней кончиком, и резко опустил.
Два ослепительных шара взвились одновременно друг другу навстречу со страшным шипением, пересеклись прямо над птицей, и разлетелись в разные стороны, оставив в сумерках два перекрещенных следа.
От неожиданности птица ошалела и камнем свалилась вниз. У самой палубы, однако, вдруг вспомнила про свои крылья, замахала ими часто, беспорядочно и, медленно поднявшись, буквально в сантиметрах над ходовым мостиком, скрылась в сгущающихся сумерках. Мостик захлестнула волна оваций. Зрелище получилось, и получилось славное, впечатляющее.
Главный исполнитель, едва поднявшись на мостик, был награжден большой зрительской симпатией и восторгом. Его похлопывали, пощипывали, тузили, над ним подшучивали. Он сиял и сверкал как начищенная рында. Альбатрос, разумеется, больше не появился. Мишка получил обещанные робы. За второй комплект Дракон, все же, заставил закрасить злополучные пятна.

          От виновников боцманских страданий и, в то же время, триумфального бенефиса, не осталось и следов, а сюжет «О том как Сеня перепугал птичку» вошёл в летопись устного былинного наследия пароходства и его окрестностей.
И ещё не раз доводилось слышать эту оду флотскому бытию: дополненную и расширенную по мере пересказа, обросшую мелкими деталями и невероятными подробностями, которые автору не посчастливилось наблюдать, даже будучи свидетелем, участником и, в некотором смысле, скромным постановщиком незабываемого спектакля.                                                                
                                                                                             * * *  
Где вы теперь, мои милые друзья! Куда ушла наша наивная юность! В какие края, в какие дали! Куда увели её жизни пути-дороги! А может быть она никуда и не уходила, а осталась там, у синего моря, на высоком скалистом берегу: то покрытого россыпью весенней акварели, то утопающего в лучах ласкового солнышка; омываемого жестокими осенними штормами и обдуваемого шальными, колючими ветрами.
Встречает и провожает суда и корабли, смотрит за дальнюю кромку туманного горизонта, улыбаясь чистой, трогательной улыбкой, не замечая скользящих по щеке трепетных росинок солёных волн, или робких капель дождя, сладких и упоительных как жизнь
______________________________________________________________________________
“Мне осталась одна забава: Пальцы в рот-и веселый свист;…”*   -  С. Есенин

Ссылка на фото-подлинник: nakhodka-town.my1.ru